Когда он привел меня во дворец, его дочь была еще дитя, всего пяти весен. В комнате принцессы наверху башни висел потрет ее покойной матери, высокой женщины с волосами цвета темного дерева и орехово-карими глазами. Она была иной крови, чем ее бледная дочь.

Я не знаю, чем она была. Никто из нас не знает. Родившись, она убила свою мать, но и это недостаточное объяснение.

Девочка отказывалась есть вместе с нами. Не знаю, где и чем она питалась.

У меня были свои покои, а у моего супруга-короля – свои. Когда он желал меня, то посылал за мной, и я шла к нему и удовлетворяла его, и получала от него удовлетворение.

Однажды ночью через несколько месяцев после моего приезда ко мне пришла она. Ей было шесть. Я вышивала при свете лампы, щурясь от дыма и неверного мерцания пламени. А когда подняла глаза, увидела ее.

– Принцесса?

Она молчала. Глаза у нее были черные, как два уголька, волосы – еще чернее, а губы – краснее крови. Она поглядела на меня и улыбнулась. Даже тогда, в свете лампы, ее зубы показались мне острыми.

– Что ты делаешь в этой части дворца?

– Я есть хочу, – сказала она, как сказал бы любой ребенок.

Была зима, когда свежая еда – все равно, что мечты о тепле и солнечном свете, но с балки в моем покое свисала связка яблок, высушенных и с вынутыми косточками. Сняв одно, я протянула ей.

– Вот, возьми.

Взяв у меня сушеное яблоко, она стала кусать его острыми желтыми зубами.

– Вкусно?

Она кивнула. Я всегда боялась маленькой принцессы, но в то мгновение сердце у меня растаяло, и кончиками пальцев я ласково коснулась ее щеки. Она посмотрела на меня и улыбнулась – она так редко улыбалась, – а потом вонзила зубы в основание моего большого пальца, так что выступила кровь.От боли и удивления я закричала, но она поглядела на меня, и крик замер у меня в горле.

А маленькая принцесса прильнула губами к моей руке и стала лизать, сосать и пить. Напившись, она ушла из моего покоя. У меня на глазах ранка начала затягиваться, рубцеваться, исцеляться. На следующий день остался только старый шрам, будто я порезалась карманным ножиком в детстве.

После той ночи я с наступлением сумерек стала запирать свою дверь, закладывать в скобы оструганный ствол молодого дубка и приказала кузнецу выковать железные решетки, которые он поставил мне на окна.

Мой супруг, моя любовь, мой король посылал за мной все реже и реже, а когда я приходила к нему, он был точно одурманен, беспокоен, растерян. Пока он спал, я провела пальцами по его коже, – вся она была ребристой от множества старых шрамов. Но по первым дням нашей любви я помнила только один – в боку, где в юности его ранил вепрь.

Вскоре от него осталась лишь тень человека, которого я повстречала и полюбила у моста. Его кости синим и белым проступили из-под кожи. Я была с ним до конца: руки у него были холодны, как камень, глаза стали молочно-голубыми, его волосы и борода поблекли, потеряли блеск и обвисли. Он умер, не исповедавшись. Все его тело с ног до головы было в горбиках и рытвинах от застарелых крохотных шрамов.

Он почти ничего не весил. Земля промерзла, и мы не смогли вырыть ему могилу, а потому сложили курган из камней и валунов над телом – в дань памяти, ведь от него осталось так мало, что им погнушались бы даже дикие звери и птицы.

А я стала королевой.

Я была глупа и молода – восемнадцать весен пришли и ушли с тех пор, как я впервые увидела свет дня, – и не сделала того, что сделала бы сейчас. Верно, я и сегодня приказала бы вырезать ей сердце. А еще приказала бы отрубить ей голову, руки и ноги. Я велела бы ее расчленить, а потом смотрела бы на городской площади, как палач добела раздувает мехами огонь, бесстрастно наблюдала бы, как он бросает в костер куски разрубленного тела. Вокруг площади я поставила бы лучников, которые подстрелили бы любую птицу, любого зверя, который посмел бы приблизиться к пламени, будь то ворон или собака, ястреб или крыса. И не сомкнула бы глаз до тех пор, пока принцесса не превратилась бы в пепел, и мягкий ветерок не развеял бы ее, как снег.Но я этого не сделала, а за ошибки надо платить.

Потом говорили, что меня обманули, что это было не ее сердце, что это было сердце зверя – оленя, быть может, или кабана. Те, кто так говорил, ошибались.Они забрали ее днем, пока она спала и была слабее всего. Они унесли ее в чащу леса, распустили на ней рубашку и вырезали ее сердце, а мертвое тело оставили в лощинке, чтобы его поглотил лес.

Мне принесли ее сердце. Я знала, что оно ее – ни сердце от свиноматки, ни сердце от голубки не продолжало бы вырезанное пульсировать и биться, как делало это.Я отнесла его в свой покой. Я его не съела: я подвесила его на балке над моей кроватью, подвесила на нитке, на которую нанизала головки чеснока и ягоды рябины, оранжево-красные, как грудка малиновки.

Медленно текли годы, и мой народ утверждал, что я правлю им мудро. Сердце все так же висело у меня над кроватью и слабо пульсировало по ночам. Если кто-то и горевал по ребенку, свидетельств того я не видела: тогда она еще наводила страх и люди считали себя счастливыми, что избавились от нее.

Одна Весенняя ярмарка следовала за другой: всего пять, и каждая следующая была унылее, беднее, скуднее предыдущей. Все меньше лесных людей приходили покупать наши товары. А те, кто приходил, казались подавленными и беспокойными. Торговцы перестали прибивать к козлам свой товар. На пятый год из лесу вышла лишь горсть людей – дюжина сбившихся от страха в кучку волосатых карликов. И никого больше.

Когда торги закончились, ко мне пришли распорядитель ярмарки и его паж. Первого я немного знала до того, как стала королевой.

– Я пришел к тебе не как к моей королеве, – сказал он. Я молчала. И слушала.

– Я пришел к тебе потому, что ты мудра, – продолжал он. – Ребенком, лишь посмотрев в лужу чернил, ты нашла потерявшегося жеребенка; девушкой, лишь посмотрев в свое зеркало, ты нашла потерявшегося младенца, который далеко ушел от своей матери. Тебе ведомы тайны, и ты можешь сыскать сокрытое. Что пожирает лесной люд, моя королева? – спросил он. – В будущем году Весенней ярмарки не будет вовсе. Путники из других королевств стали редки, лесные люди почти исчезли. Еще один такой год, и мы все умрем с голоду.

Я приказала служанке принести мне зеркало. Это была немудреная вещица, посеребренный сзади стеклянный диск, который я хранила завернутым в шкуру олененка в сундуке у себя в покое. Мне его принесли, и я в него заглянула.

Ей было двенадцать – уже не малое дитя. Кожа у нее была все еще бледная, глаза и волосы – угольно-черные, губы – кроваво-красные. На ней была одежда, в которой она в последний раз покинула дворец, – рубаха и юбка, но теперь они были ей малы и многократно заштопаны. Поверх них она носила кожаный плащ, а вместо башмаков на крохотных ножках – два кожаных мешка, подвязанных шнурками. Она стояла в лесу за деревом. Перед моим мысленным

Одно за другим я взяла три яблока и серебряной булавкой проколола на них кожуру. Потом опустила яблоки в серебряный таз и оставила их там, а первые в этом году крохотные снежинки медленно ложились на мое тело, на яблоки и на кровь. Когда заря окрасила небо, я укуталась в серый плащ, одно за другими серебряными щипцами достала из серебряного таза красные яблоки, стараясь их не касаться, и положила в корзинку. На дне серебряного таза не осталось ни моей крови, ни бурой пыли, только зеленовато-черный осадок, похожий на ярь-медянку.

Таз я закопала в землю. Потом навела на яблоки чары (как когда-то, много лет назад, у моста наложила чары красоты на себя саму), чтобы они стали самыми чудесными яблоками на всем белом свете, и алые сполохи на их кожуре приобрели теплый цвет свежей крови.

Надвинув на лицо капюшон, я взяла с собой цветные ленты и украшения для волос, которыми прикрыла яблоки в камышовой корзинке, и одна пошла в лес, пока не пришла к ее жилищу: высокому утесу из песчаника, испещренному глубокими норами, которые уводили в темные недра.

Несколько часов спустя из одной норы выбрался выводок карликов – уродливых и искривленных волосатых человечков, прежних обитателей этой земли. Теперь их редко встретишь. Они скрылись в лесу и меня не заметили, хотя один остановился помочиться на валун, за которым я укрывалась.

Я ждала. Никто больше не появился.

Подойдя к норе, я позвала надтреснутым старушечьим голосом. Шрам на моей руке запульсировал, когда она вышла ко мне из темноты, одна и нагая. Ей, моей падчерице, было тринадцать лет, и ничто не портило совершенной белизны ее кожи, кроме багрового шрама под левой грудью, где давным-давно у нее вырезали сердце.

Она всматривалась в меня, скрытую под плащом. И взгляд у нее был голодный.

– Ленты, пригожая девица, – прокаркала я. – Красивые ленты для ваших волос…

Улыбнувшись, она поманила меня к себе. Рывок – это шрам на моей руке потянул меня к ней. Я сделала то, что намеревалась, но много охотнее, чем хотела: я уронила корзинку и завопила, как трусливая старая торговка, которой прикидывалась, и побежала прочь.

Мой серый плащ был цвета леса, и ноги несли меня быстро, она не догнала меня. Я же вернулась во дворец.

Дальнейшего я не видела. Но давайте представим себе, как разочарованная и голодная девушка возвращается в свою нору и находит на земле брошенную корзинку.

Что она сделала? Мне хочется думать, что сперва она поиграла с лентами, вплела их в волосы цвета воронова крыла, обернула вокруг бледной шейки или тоненькой талии. А потом из любопытства отодвинула тряпицу посмотреть, что еще есть в корзинке, и увидела красные-красные яблоки. Разумеется, они благоухали свежими яблоками, но еще от них пахло кровью. А она была голодна. Представляю себе, как она берет яблоко, прижимает его к щеке, кожей ощущая его холодную гладкость. И она открыла рот и глубоко вонзила в него зубы…

К тому времени, когда я достигла моего покоя, сердце, подвешенное на нити с потолочной балки, перестало биться. Оно просто тихонько висело, недвижимое и безжизненное, и я снова почувствовала себя в безопасности. Пока с балки в моем покое сердце свисало недвижимое и холодное, мне ничто не грозило и лесному люду тоже, а значит – и жителям города.

Наступило мое двадцать пятое лето, моя падчерица съела отравленные плоды две зимы назад, когда в мой дворец пришел принц. Он был высоким, очень высоким, с холодными зелеными глазами и смуглой кожей тех, кто живет за горами. Он приехал со свитой, достаточно большой, чтобы его защитить, достаточно маленькой, чтобы другой правитель – я, например, – не счел ее возможной себе угрозой.

Я была практична: я подумала про союз между нашими землями, подумала про королевство, тянущееся от леса до самого моря на юге, подумала про моего златовласого возлюбленного, который уже восемь лет покоился в земле, и ночью пошла в покой принца. Я не невинная девица, хотя мой покойный супруг, который когда-то был моим королем, поистине был первым моим возлюбленным, что бы потом ни говорили.

Поначалу принц как будто возбудился. Он попросил меня снять рубашку и встать перед распахнутым окном подальше от очага, пока кожа у меня не стала холодной как камень. Потом он попросил меня лечь навзничь, сложить на груди руки и широко открыть глаза – но смотреть только в потолок. Он велел мне не двигаться и почти не дышать. Он молил меня не говорить ничего.

– Прошу, – шепотом взмолился он, – ты не должна ни двигаться, ни говорить. Просто лежи на камнях, такая холодная, такая прекрасная.

Я постаралась, но он утратил силу, которая придавала ему мужества, и довольно скоро я ушла из покоя принца, а в ушах у меня еще звучали его проклятия и слезы.

На следующий день рано утром он – уехал, забрав всех своих людей, – они поскакали в лес.

Представляю себе, как небольшой отряд едет по лесу и выезжает наконец к стеклянной гробнице моей падчерицы. Такая бледная. Такая холодная. Обнаженная под стеклом. Почти ребенок. Недвижима, мертва.

В моем воображении я почти чувствую, как им овладевает похоть, слышу молитвы, которые он бормочет вполголоса, благодаря небеса за свою удачу. Я представляю себе, как он торгуется с волосатыми человечками, предлагает им золото и пряности в обмен на прекрасный труп под стеклянным саркофагом.

С готовностью ли они взяли золото? Или поглядели на его конную свиту, на острые мечи и копья и поняли, что иного выхода у них нет?

Не знаю. Меня там не было. В зеркало я не смотрела. Могу только воображать…

Вот что я знаю. – Ночью я проснулась от того, что ее сердце запульсировало и забилось опять. Сверху мне на лицо закапала соленая кровь. Я села. Рука у меня горела и гудела, будто по основанию большого пальца я ударила камнем.

В мою дверь барабанили. Я испугалась, но ведь я королева и не выкажу страха. Я распахнула дверь. Первыми в мой покой вошли его воины и окружили меня, наставив на меня свои острые мечи и длинные копья. Потом вошел он. И он плюнул мне в лицо.

Наконец в мой покой вошла она, как сделала это, когда я только стала королевой, а она была шестилетним ребенком. Она не изменилась. Ни в чем не изменилась.

Они сказали мне, что поженятся, и два королевства действительно объединятся. Они сказали, что в день свадьбы я буду с ними.

Меня связали и держали в крохотной каменной каморке под дворцом, в подземельях я пробыла всю осень. Сегодня за мной пришли. Сорвали с меня лохмотья и смыли грязь, потом побрили мне голову и пах и натерли мою кожу гусиным жиром.

Снег падал, пока меня несли – по мужчине на руку, по мужчине на ногу – всем напоказ, распятую и холодную через зимнюю толпу и затолкали в эту печь для обжига.

Моя падчерица стояла рядом со своим принцем. Она смотрела на меня, на мое унижение, но молчала. Она не смеялась, не глумилась, не говорила. Она не издевалась и не отвернула лица. Но она смотрела на меня, и на мгновение я увидела свое отражение в ее глазах.

Когда, глумясь, меня заталкивали в печь, я увидела, как одна снежинка легла ей на белую щеку и так и осталась на ней, не тая. Они закрыли за мной дверцу печи. Тут становится все жарче, а там они поют, веселятся и стучат в железные стенки.

Я не буду кричать. Этого удовольствия я им не доставлю. Тело мое они получат, но моя душа и моя история принадлежат только мне, со мной и умрут.

А стану думать про нетающую снежинку на ее щеке. Думать про волосы, черные, как уголь, про губы, красные, как кровь, про кожу, белую как снег. (с)